» » » Константин Хабенский:Мы боимся совсем не того, что оказывается действительно страшным
Константин Хабенский:Мы боимся совсем не того, что оказывается действительно страшным 14:10 Вторник 0 279
18-12-2018, 14:10

Константин Хабенский:Мы боимся совсем не того, что оказывается действительно страшным



Константин Хабенский:Мы боимся совсем не того, что оказывается действительно страшным
В интервью Катерине Гордеевой артист, режиссер и учредитель благотворительного фонда говорит об опыте потерь, боли, страхе, прощении, детях, которых не помнит, и родителях, которых не может забыть. А также – о том, почему он спросил Путина про реанимацию и что думает о деле Серебренникова.

– Восемь лет назад вы ввязались в довольно неожиданную историю: мастерские творческого развития для детей и подростков по всей стране. В итоге вышел подростковый мюзикл «Поколение Маугли», который должны были, в том числе, играть на сцене МХТ им. Чехова. Но недавно я узнала, что проект кончился. Что случилось и почему?

– Тут надо рассказывать все с самого начала.

– Все сложные истории надо рассказывать с самого начала.

– В середине двухтысячных я как-то почти случайно оказался в питерском Доме ветеранов сцены.

– Это – очень красивое, старинное, полное поразительных людей место.

– Да, так это выглядит сейчас. Я там недавно был на съемках «Троцкого» – все совсем не так, как было в первый мой приезд. И дело даже не в ремонте: когда я впервые туда пришел, меня потрясла атмосфера, понимаете?

– Думаю, да: несколько десятков невероятных пожилых людей с потрясающими биографиями, которые оказались на обочине жизни. Так?

– Был еще один важный нюанс: эти люди совершенно не готовы были списывать себя в запас. И мы, те, кто пришел тогда вот в это место обитания возрастных актеров, – нас привел [режиссер] Дима Месхиев – впали в какой-то ступор, что ли.

Вначале попытались привычно и не очень энергозатратно решить проблему деньгами: что будем скидываться, что отдадим, например, все денежные призы, связанные с фильмом «Свои» [в котором тогда снимались у Месхиева], включая призовой фонд «Ники»... Оказалось, что сделать это официально очень сложно технически: привычными конвертиками – проще. Но что такое конвертик для человека, который мучается одиночеством и невостребованностью больше, чем неустроенностью и скромным образом жизни?

– В чем-то даже оскорбительно.

– Никто из них не заслуживает такого положения… когда их содержат, понимаете? В какой-то момент я понял, что единственное по-настоящему полезное, что я могу для них сделать – вовлечь в нормальное достойное дело. Черт, вы знаете, я сейчас стал все это рассказывать и обнаружил, что давно об этой истории ни с кем не говорил.

– Почему?

– Не спрашивают. Не интересно, наверное.

– Интересно. Что было дальше?

– Одновременно с тем, что я понял, что возрастным артистам, в первую очередь, нужны не деньги, а дело, до меня каким-то образом стал доходить масштаб неприкаянности творческих ребят по всей стране: куче детей, который бредят так или иначе сценой, некуда податься, нет никакой возможности себя проверить, испытать.

И появилась идея эти две истории соединить: артисты получили бы занятость, а дети – крутых учителей. В разных городах все технически выглядело по-разному, но в основном принцип был такой, что на базе домов творчества, при театрах – чтобы аренду не платить – открываются студии, где маститые артисты преподают детям наши профессиональные дисциплины: актерскую фантазию, речь, сцендвижение.

И вот так постепенно мужчины и женщины, которые отдали театру, по сути, всю свою жизнь, чья биография в творческом плане отнюдь не исчерпала себя, почувствовали себя снова нужными. Знаете, что было поразительным для меня лично? Преподавать детям захотели не только возрастные актеры в провинции. Очень для многих моих коллег более молодых это стало очень важной историей.

– Это про востребованность?

– Давайте честно: возможности для самореализации не у всех одинаково большие. И деньги, кстати, тоже важны. Преподавание в студиях стало помощью для моих коллег, которым в регионах живется не сладко. А для детей обучение было совершенно бесплатным.

– Как это получалось?

– Ну, в итоге это стало социальной историей: конверты превратились в официальную зарплату, которую сперва мы с друзьями-товарищами платили вскладчину, а потом все вышло на официальный уровень – платили городские бюджеты или какие-то местные уже филантропы. Начав с двух городов – Казань и Екатеринбург – в итоге мы создали 11 творческих мастерских по всей стране, в каждой – от 150 до 300 детей.

– Слушайте, но это же выходит – самая крупная не военно-патриотическая и не спортивная детская организация страны со времен Советского Союза?

– Я об этом так не думал. Мне было важно другое. Студии стали ситом, которое дало понимание юношам и девушкам, что такое профессия актера, и вообще что значит заниматься творчеством.

– То есть что-то кроме оваций и букетов?

– Грезы об овациях сменил ежедневный труд, слезы, нервы, радость принадлежности делу, – все, что эту профессию действительно составляет. Слава Богу, это понимание ко многим из них пришло раньше, чем они пошли поступать в театральные вузы.

– Кто-то даже до театрального вуза дошел?

– Кто-то дошел, а с кем-то, как с нашим новосибирским одним студийцем, я даже встречаюсь на съемочной площадке: он играет в финале «Собибора» бегущего мальчика, помните? Вот он – остался. А кто-то все понял и ушел. И для меня это тоже – важная история: мы человека уберегли от опасности испортить себе жизнь, занимаясь не своим делом. Даже если одного уберегли, все равно стоило затеваться.

– Итогом творческих мастерских – в провинции их называли театральными школами Константина Хабенского – стал всероссийский спектакль «Поколение Маугли». Кто выбирал тему?

– Я.

– Вам нравится история про Маугли?

– Кто из нас не был любителем Киплинга в детстве? А мультфильм «Маугли» с такой таинственной и тревожной музыкой – он же затягивал, цеплял и не отпускал. И еще, мне кажется, это – очень добрая история.

– История о том, как ребенка лишили мамы и папы, а теперь его воспитывают звери, вам правда кажется доброй?

– Я в детстве все время слушал пластинку про Маугли, потом – смотрел мультфильм. У меня не было такого, как у вас, обостренного чувства реальности: дескать, звери воспитывают! Вы меня озадачили. Мне все происходящее в «Маугли» казалось совершенно естественным, нормальным и добрым. В отличие, например, от «Малыша и Карлсона» – вот тут страдания ребенка, который доверился старому не очень порядочному человеку, я вполне разделял.

– Но для «дипломного» спектакля студийцев вы выбрали именно «Маугли».

– Там была задача: показать получасовую заявку, в которой были бы все пройденные за год элементы. Было много вариантов, но звезды сошлись на Киплинге. Мы с товарищами сели и стали придумывать. Вышла история про приключения мальчика, который ищет свою правду в каменных джунглях мегаполиса. Мы придумали диалоги и ужали время действия до суток: утро – это весна, день – лето, вечер – осень, зима – это ночь. Дальше мы фантазировали уже со студийцами. Первый город, который попал под раздачу – Казань. Собственно, там этот спектакль и родился: Алексей Кортнев придумал тексты песен, Николай Симонов, наш, мхатовский, художник – многофункциональные декорации. Все было по-взрослому.

– Сколько времени лично вы отдавали проекту?

– Был момент, когда этот проект занимал большую часть моего времени. После Казани были Уфа, Новосибирск, Питер, Челябинск – проект развивался, а к нему подключались удивительные и неожиданные участники. Например, Диана Арбенина или Александр Кержаков.

– Я видела Кержакова в роли Удава Каа. Прямо скажем, неожиданное камео.

– Ребята вначале боялись, а потом сами ловили кайф и требовали, чтобы их привлекали к каким-то спектаклям за пределами Москвы, на гастролях. В спектакле было занято огромное количество звезд: и Юра Гальцев, и Катя Гусева, и Родригес, кого там только не было. А потом «Поколение Маугли» – стало чем-то большим, чем спектакль.

– В каком смысле?

– Это произошло в тот момент, когда мы решили, что все средства от сборов должны пойти в помощь ровесникам артистов, занятых в «Поколении Маугли».

– Это вы придумали?

– Это придумалось неожиданно. Но я понимал, что студийцы прекрасно знают, чем я занимаюсь.

– Откуда?

– Странный вопрос. Они читают интервью, смотрят репортажи, они – нормальные люди с нормальным кругозором. И они прекрасно знают, что помимо профессии актера у меня есть фонд, в котором я занимаюсь помощью детям с онкологическими и другими тяжелыми заболеваниями головного мозга.

До какого-то момента творческие студии и больные дети никак не соединялись: ни в жизни, ни в моей голове. Хотя в Перми мы соприкасались с ребятами из детских домов, в Уфе – с детьми, у которых были нарушения двигательного аппарата, но все шло медленно. И я понимал, что такие встречи очень развивают в человеческом смысле, но психологически это непросто. Я это знаю, мне самому не очень комфортно приходить в больницы, там встречаться, общаться, видеть глаза родителей больных детей и настраивать их на позитив.

– Почему? Я раньше много времени проводила в больницах. И, мне кажется, отношения, которые там, внутри, – одни из самых честных на свете.

– Безусловно. Но, смотрите, я – актер, хочу я, не хочу выходить на площадку – мне нужно. Я выхожу и начинаю работать на зрителя. Верит он мне или нет – это другая история. В больнице – то же самое: я хочу или не хочу, я прихожу, переступаю порог отделения и начинаю разговаривать. Разница, очень важная притом, состоит в том, что в больнице – дети: прыгать и кривляться перед ними не надо. Надо поймать тональность: не жалеть, но, в то же время, обласкать. Дать надежду. Это – трудно.

По первости я не вылезал из больниц, и тогда я – вот как вы говорите – ни о чем таком не думал, просто занимался делом: объяснял родителям, где подписать, что подготовить, это – сюда положите, вот так переверните ребенка, эту бумажку – доктору, а эту – в фонд. Времени на рефлексии не было, да я особенно и не поднимал голову. Единственное, что меня иногда выводило из этого ритма – глаза родителей. Тех, чьи дети выздоравливали. На это я обращал внимание: «Ох, ничего себе! Бывает же такое!» И шел дальше.

Сейчас у меня – и это довольно закономерно – меньше времени посвящено непосредственно больнице: в фонде работает большая классная команда, я становлюсь менее нужен лично. Меня теперь используют, в основном, как лицо в тех проектах, когда без меня уже совсем никак не обойтись… В общем, в больницах я появляюсь редко. И находить общий язык с детьми – мне стало сложнее. С родителями – нормально, почти как раньше, но с ними проще. А с ребятами – там ежедневная практика нужна.

– Так как вы соединили «Поколение Маугли» с больными детьми?

– В какой-то момент стало абсолютной нормой, что на каждом спектакле, в каком бы городе мы ни играли, в конце на экран выводили фотографии ребят, которые лежат в больнице или сидят дома. И им нужна помощь. То есть мы совершенно точно понимали, для чего мы играем спектакли, куда пойдут деньги – вот этим детям.

Чтобы было предельно ясно, я перед каждым генеральным прогоном – для мам и пап, как мы его называем, – обязательно в каждом городе показывал студийцам клип Чулпашин [Хаматовой, создан для фонда «Подари жизнь» в 2014 году], который она сделала вместе с Шевчуком: «Это все, что останется после меня», знаете его?

– Да. Вы в нем тоже участвовали.

– Точно. Так вот, это был мой самый последний волшебный пинок: я показывал всей команде клип, а потом выходил и говорил: «То, насколько мы сможем помочь этим больным детям, зависит сегодня от того, как мы потратим себя на сцене. От того, какой будет ваша энергетика, желание и понимание того, для чего вся эта история рассказывается, будет зависеть, придет ли к нам зритель завтра и будет ли у нас возможность помогать. Если вы будете работать в полноги…»

– Дети разве умеют халтурить?

– Дети умеют все, глядя на взрослых, и быстро учатся. Но, кажется, наши дети поняли, в чем сверхсмысл их существования на сцене. Через «Поколение Маугли» прошли те, кто потом стал «маленькой армией благотворителей», как я это называю.

А потом случилось чудо. Во время наших гастролей в Москве за кулисы пришли те ребята, для которых всего полгода назад студийцы собирали деньги. Не помню, казанские или новосибирские это ребята, но они узнали их в лицо – это были те самые, с фотографий. И вот они пришли за кулисы сказать: «Спасибо».

– И что было?

– Я не стал никого заранее предупреждать и настраивать, подумал, пусть все будет как будет. Они вошли и… Ну, там по-разному. Кто-то рыдал, не мог прийти в себя, кто-то ржал совершенно неукротимо, кто-то целовался, а кто-то просто остолбенел.

– А вы?

– Я стоял в сторонке и наблюдал, как они со всем этим справляются, я ничего не корректировал. Я думал о том, как важно, что взрослые в кои-то веки их не обманули: взрослые им обещали, что деньги, собранные на спектаклях, пойдут на лечение этих детей, они бухнули туда все свои силы, отказываясь от каникул, от своих обычных занятий и развлечений, чем-то жертвовали. И вот – результат. Все закольцевалось.

Мне кажется, это важный опыт: помимо того, что это – абсолютно честная история, они еще поняли, что спектакль – это не только выпуск пара и какая-то экономически перспективная история. Это еще и возможность помочь другим людям. Это самое большое достижение, о каком я даже не мечтал, создавая подобные студии.

– За время проекта студийцы вообще сильно изменились?

– С ребятами на моих глазах вообще произошли довольно важные перемены: если в первый год моего или моих друзей появления в их жизни им были нужны фотографии и автографы, то на второй и третий стали важны ответы на вопросы. Они перестали селфиться с приезжающими известными людьми – а в студии приезжали почти все, кого вы сможете вспомнить из наших знаменитостей – они стали их спрашивать о том, что те думают на чувствительные и волнительные темы.

Так я увидел их взросление: они превратились в профессионалов третьего-четвертого курса театрального вуза, будучи вообще-то школьниками девятого, максимум одиннадцатого класса. До меня дошло, что я больше не имею права делать им профессиональные замечания, потому что они вышли на уровень более высокий, чем мы с ними договаривались. Не все из них были готовы посвятить свою жизнь этой профессии, но они научились говорить, что думают, выражать свои чувства – это условие договора я выполнил. И понял, что пришло время расставаться.

– То есть как – расставаться?

– Отпустить их в большую и взрослую жизнь. Уже без меня.

– Но это же – больно.

– Я понял, что так будет, примерно за год до того, как сказал им об этом.

– Что вы сказали?

– Я сказал: «Ребята, вы, в принципе, все умеете, вы передружились. У вас педагоги, которые тоже научились вместе с вами за наш семилетний путь. Они знают, с чего начинать, куда идти. У каждой студии – свой почерк, все вы – достигли уровня, когда я как художественный руководитель вам больше не нужен».

– А они?

– Ну, там сразу – слезы, сопли, ах-ах-ах. Вначале трудно было. Сейчас уже прошел год. Все потихонечку взяли себя в руки, и пришло осмысление: все было сделано правильно. Они пошли своей дорогой: где-то города объединились, где-то студии стали молодежными театрами, кто-то остался на уровне мастерской.

– Но вы их, выходит, бросили?

– Я не буду сейчас препарировать свои чувства и воспоминания. Я не то чтобы сжег этот дом безвозвратно. Я понимаю, что ребята терзались, у них были сомнения, они не понимали, почему я так поступаю. Перед расставанием я написал письмо каждому студийцу: «Я вам помогу во всем, чем смогу, но мое наставничество кончилось». Так вот, это слово я намерен держать. Но семь лет – это правильный срок для того, чтобы перейти на новый уровень отношений.

– А какие были опасности?

– Разные. Я не люблю, когда начинают сажать на трон и петь хвалу, я бегу таких вещей. Слава Богу, до этого не дошло, в Ленина меня не превратили.

– «Поколение Маугли» должны были играть на сцене МХТ имени Чехова. Почему этого не произошло?

– Я понимал, что «Поколению Маугли» как самостоятельному проекту хорошо было бы в итоге дать надежную гавань. Я понимал, что мог бы быть и режиссером, и продюсером этого нового витка. И я пришел к Олегу Палычу [Табакову, художественному руководителю и директору МХТ им. А.П. Чехова в 2000–2018 гг.] и предложил ему и театру этот спектакль. Разумеется, я объяснил, что эта история должна быть благотворительной. Но в тот момент у Олега Палыча были другие мысли по поводу производства, театра и того, какие и в каком объеме деньги театр должен приносить. С благотворительностью это никак не вязалось, к сожалению. Но я продолжал ходить и напоминать о себе. Ходил два года. А потом что-то изменилось.

– Что?

– Не знаю, но, видимо, в жизни Олега Палыча что-то такое произошло, что изменило его мнение. На последнем сборе труппы он объявил о том, что я буду делать спектакль «Поколение Маугли» здесь, в МХТ. Я сказал: «Олег Палыч, у вас есть прекрасный колледж, в котором учатся дети, ровесники моих студийцев. И «Поколение Маугли» – это спектакль, который сможет их объединить». Я придумал программу обученческую для всех курсов колледжа, при которой каждый год у студента будет происходить смена рисунка и смена типажа: то есть первый курс приходит и начинает готовить программу второго курса спектакля, второй – работает над программой третьего и так далее.

Олег Палыч дал добро, мы стали репетировать со студентами и фактически перепридумали спектакль: в колледже ведь уже такие огромные лоси учатся, а я начинал «Поколение» с маленькими шпендиками-студийцами. В общем, начали вводить в новую историю любовные линии, приплетать высказывания рокеров, рэперов и даже политиков, которые, кстати, очень хорошо ложились на язык Шерхана и Акелы. Леша Кортнев добавил в спектакль песни, чему был совершенно счастлив, поскольку переживал, что не все его идеи вошли в первый вариант. В общем, мы сделали нечто совсем новое. На первый прогон в театре, куда обычно приходит человек десять, пришел полный зал. Спектакль случился, это была очень убедительная история.

– По сути, это был уже новый спектакль, в котором были заняты студенты колледжа Табакова, преподаватели этого колледжа и артисты МХТ имени Чехова?

– Да.

– Вы собирались играть «Поколение Маугли» на сцене МХТ, имея в виду, что все сборы будут идти в помощь детям-подопечным вашего фонда?

– Да, мы придумывали это так.

– Но спектакль так и не появился в афише театра. Почему?

– Олег Палыч умер, пришли новые руководители театра, появились другие замыслы и планы на жизнь, которые никак не сходились с планами «Поколения Маугли». Набор в колледж в этом году не случился. Мне пришлось принять решение перестать тратить свое и чужое время. И я закрыл эту историю: мы собрали все декорации, сложили в ангар. Детям я все объяснил, сказал «спасибо». Мне кажется, и им была полезна эта история, и мне было полезно пофантазировать, подумать и понять, что нет предела совершенству.

– То есть все?

– Все. Сейчас Челябинская студия выступила с инициативой сделать спектакль в прежнем формате, но я сказал, что мне это больше не интересно.

– В ситуации ощутимого дефицита качественного контента для детей и подростков «Поколение Маугли» разве не имело шансов на успех?

– Мне кажется, имело все шансы. Но у нас вообще сейчас мало смельчаков, которые готовы вкладывать деньги, понимая, что подростковое, детское кино может быть провальным и неокупаемым, но оно очень нужно. Никого не могу обвинять, но хорошо бы поскорее у нас появились яркие режиссеры, умеющие рассказывать даже не про детские проблемы, а про то, что волнует 14-, 15-, 16-летних ребят, которых колбасит от того, что они не понимают, для чего им жизнь, что им жизнь и что они в этой жизни.

– Нелепо кивать в сторону СССР, но детских и подростковых фильмов, сказок, записанных в те годы, хватило на ваше поколение и еще на три вперед. Тот же Табаков сыграл гениального Али-Бабу в аудиосказке Вениамина Смехова…

– Пластинка «Али-Баба и сорок разбойников», как и многие другие пластинки, на которых мы были воспитаны, нравится нам по инерции. Иногда мы продолжаем воспитывать на этих пластинках своих детей. Это нормально: мы хотим своим детством поделиться. Но я бы не преувеличивал количество и качество того, что выходило в СССР. Бывали хорошие годы, хорошие фильмы и спектакли, хорошее исполнение.

Бывало и другое, мы просто не помним. Сейчас на самом деле всего самого разного для детей – сколько хочешь: и «Смешарики», и «Малышарики», и «Лунтик», и «Маша и медведь». Да, это поставлено на поток и требует гораздо больших затрат, чем требовалось в советские времена…

– Я про другое: вот Табаков играл в детской сказке, и не одной, озвучивал персонажей в мультфильме и так далее. А вы?

– А я «Малышариков» озвучиваю.

– Да вы что?

– Ну, всех «Малышариков» озвучивать у меня не хватает времени, но я – папа «Малышариков». Я песни там пою, и мне это очень нравится. Вы, наверное, просто плохо знакомы с «Малышариками», потому что «Смешарики» их забили и они почти не видны. Но, если коротко, «Малышарики» – это те же «Смешарики», только у них проблемы поменьше: это проблемы полуторагодовалых детей.

– Что вы смотрите с дочкой?

– Вот как раз «Малышариков».

– А не из вашего творчества?

– Она много чего смотрит: нашего, не нашего, советского, современного.

– Вы с ней вместе смотрите?

– Я знаю, что именно она смотрит. Но когда она это смотрит, я не знаю.

– Вы – хороший отец?

– Я могу быть намного лучше. Но я стараюсь.

– В каком смысле?

– По мере понимания того, что я значу для детей, что они для меня значат, стараюсь исправить недоработки.

– Например?

– Пытаюсь научиться формировать так график, чтобы в нем была не только работа.

– Чем бы вы хотели запомниться своим детям?

– Я против каких-то нарочитых вещей. Но я стараюсь многое делать в своей профессии так, чтобы им было интересно, чтобы они или участвовали, или смотрели… Нет, Катя, вы как-то неправильно спросили: запомниться. Это какая-то навязчивая вещь. Я не хочу никак запоминаться, я хочу, чтобы в какой-то момент они – все ли, не все ли – подошли и сказали: «Ты молодец, пап!» Мне этого достаточно. Я хочу верить, что смогу понять, что прячется за этими двумя словами: «ты» и «молодец».

Надеюсь, я к этому моменту не рухну совершенно башкой и не превращусь в какого-нибудь оскароносного, недоступного и ни хрена не понимающего творца, который будет объяснять всем, как надо жить, только потому что у него все эти многочисленные награды и еще он где-то там снялся. Вот этот образ – поучающего безумца – самое страшное, наверное, что может случиться. А это сплошь и рядом происходит.

– На свете много людей, с кем ничего такого не случилось.

– Значит, еще просто не время. Или Бог их так любит, что говорит: «Ну, давайте еще потянем немножко. Мне так нравится этот парень или эта девчонка, хочу еще немножко послушать, как он смеется. А потом сделаем то же, что делаем обычно с остальными».

Люди рядом могли бы, конечно, тебе своевременно сказать: «Пора завязывать, помолчи, старик, уйди в тень». Но ты их не попросил об этом, когда был в себе. Вот они и молчат. И молча смотрят, как ты сидишь и раздаешь всем вокруг непрошеные советы.

Про это очень правильно написано в «Этике» Станиславского, хорошая, кстати, брошюра, всего несколько страниц. Ее преподают, но никто, к сожалению, не читает. Константин Сергеевич рекомендовал прежде, чем раздавать советы, спросить, нужен ли такой совет, и только потом – предложить помощь. Еще он учил никогда не поучать людей, как жить: в сценическом ли пространстве, в профессиональном пространстве, в житейском. Вот если этой просто личной гигиены придерживаться, то, быть может, протянешь в сознании дольше и сойдешь с помоста нормальным человеком.

– Помогли ли самому Станиславскому его этические правила?

– Вопрос спорный. Судя по тому, что описывал в «Театральном романе» Михаил Афанасьевич Булгаков, – не очень. Текст у Булгакова, разумеется, художественный, многое он там изложил, не выпячивая, а сводя к шутке или мистике, но МХАТ и вся ситуация в театре описана достоверно. Не только, может быть, МХАТ, но вообще любой механизм, который называется «русский театр» и движется по вполне предсказуемой дуге: от бойкого зародыша до полного фонтана сумасшествия. Иногда бывает, фонтан еще не бьет, все выглядит снаружи очень прилично, но ты знаешь, как это устроено, и точно можешь сказать: еще чуть-чуть и все вскроется. «Театральный роман» вылезет и здесь.

– Если следовать так называемой «мхатовской» традиции, то руководить театром после смерти Табакова должен был бы человек из актерского цеха, из труппы театра. Так было всегда. У вас были амбиции стать худруком МХТ?

– Нет. Я не горю большим желанием чем-то или кем-то руководить. Я иногда возгораюсь желанием что-то с кем-то сделать, но административных амбиций у меня нет и мысли типа «ах, надо взять театр», – не было. Кроме того, я не являюсь официальным учеником Олега Палыча.

– Да, вы учились у Фильштинского, в Питере. Но в МХТ все же провели много времени.

– Вы правы, я учился у Олега Палыча на протяжении всех этих лет. Всем мелочам: и жизненным, и профессиональным. Многое мне казалось правильным, многое было важным. Но здесь, в стенах этого театра, есть более заслуженные для подхвата знамени ученики и артисты.

– Какую часть вашего времени занимает фонд?

– Гораздо меньше, чем раньше. Это все еще огромная часть меня, но я фонду уже не так нужен, как вначале, он – самостоятельный механизм, не так сильно на мне завязанный. Это как с фильмом, в котором ты снялся: съемки вроде закончены, но он всегда с тобой внутри и живет своей жизнью.

– Однако, создавая фонд, вы дали ему ни много ни мало – свое имя. Он так и называется: «Фонд Константина Хабенского».

– Это не было моей специальной наглостью.

– Речь не о наглости, о риске скорее.

– Да понятно же, что сразу возникает подозрение: ага, он решил своим именем фонд назвать, чтобы в мрамор войти таким образом. Нет.

– А почему?

– Если честно, когда подошел момент регистрации, я не успел придумать название, не до того было, скажем так. И я решил ничего не придумывать, назвать как есть. Как оно, по сути, на тот момент и было: я всем занимался сам, напрямую.

– Вы начали помогать детям, страдающим раком головного мозга, вместе с Настей [Анастасией Федосеевой (31.03.1975 – 1.12.2008), первой женой] во время ее болезни [в 2007 году у Федосеевой была диагностирована опухоль головного мозга]?

– Да. Это началось спонтанно, но действия наши, мои были совершенно сознательными. Я в какой-то момент понял, что надо помочь ей отвлечься от собственной болезни. Нам нужно было максимально отвлечься от себя.

– Чтобы не сойти с ума?

– Чтобы отвлечься. Чтобы быть занятыми делом. Это помогает. Иногда. Я тогда предложил поучаствовать в помощи другим людям, – речь о детях в основном, – которые находились в той же ситуации, что и мы. В тот момент мы что-то уже знали, чем-то могли помочь: врачи, маршруты, больницы.

– Почему вы решили помогать именно детям?

– Не знаю. Это случайно получилось. Я плохо помню события того времени и не всегда могу восстановить некоторые детали: я мотался между континентами, приезжал в больницу, мы что-то обсуждали, я уезжал, летел и уже в Москве с кем-то встречался, брал и передавал какие-то деньги, разговаривал с мамами, помогал искать врачей, опять летел через океан, рассказывал, как и что, что сдвинулось, получилось. Я думал, что это поможет переключиться, поможет отвлечься.

– Помогало?

– Мы только начали. Что-то успели даже сделать. Кому-то даже успели помочь. А потом, когда у нас все произошло… ну, когда все случилось, я понял, что грош мне цена, если я эту историю не продолжу. Если вот в этом моменте закончу существование фонда. Я решил продолжать один.

– Это очень трудно?

– Одному – почти невозможно. Со временем стали появляться вокруг люди, которые были готовы помочь: приходили, уходили. Потом мне вдруг повезло: пришла Алена Мешкова и ее команда. И у фонда случился перезапуск. То, что сделала Алена, я бы не смог никогда.

– Что вы имеете в виду?

– Понимаете, благотворительность – это не только про сочувствие. Это менеджмент. Из меня менеджер – нулевой. Команда, которая пришла в фонд, принципиально пересмотрела все прошлые позиции и предложила план развития. А я сидел, открыв рот, и понимал, что это какая-то фантастика, – что они предлагают. И что, скорее всего, это в фонде работать не будет. А оно вдруг заработало. И пошло такими темпами, что я теперь уже не очень понимаю, почему это называется фондом Константина Хабенского.

– Сколько фонд собирает сегодня?

– Больше 250 миллионов рублей в год. В этом году у нас около семисот подопечных.

– В отчетах фонда есть фраза о том, что вы помогли шести тысячам семей. Не детей, семей. О чем это?

– Это о том, что когда в семье случается такое несчастье – болезнь, то помощь нужна и ребенку, который заболел, и – едва ли не в большей степени – тем, кто с ним рядом. И нужна железная уверенность, что тебя не бросят.

Знаете, я запомнил одного парня из Запорожья, который приехал к нам с полуторагодовалой дочкой. Он всю жизнь работал ментом. У него взгляд был такой непробиваемый: уличный, натертый. Мы с ним сидели, я ему объяснял, что нужно сделать, какие бумажки заполнить, куда им с женой пойти после того, как они в отделение заселятся, а он вдруг говорит: «Костя, я всю жизнь привык людей подозревать. Когда ехал сюда, меня спросили: кто тебе деньги даст? Я ответил: Фонд Хабенского обещал. Ну и все такие: ага, сейчас, конечно, ха-ха-ха». А потом он вдруг говорит: «Я не верил людям. А вы это изменили».

– Что вы ответили?

– Я не знал, что ему ответить. Я его похлопал – он такой огромный амбал – по плечу: «Всё, лечитесь, держитесь, не унывайте. Я побежал, у меня дела». Но я тогда подумал о том, что, может быть, фонд нужен для такой элементарной вещи, как вера человека в людей.

– Вы помните первого ребенка, которому помог фонд и который поправился?

– Нет. Я не помню детей, если честно. Я помню родителей. Точнее, их глаза. Там очень высокая концентрация боли и страха. У детей совсем не так. У детей нет страха смерти практически: они не так связаны какими-то материальными якорями, долгоиграющими планами и обязательствами перед близкими. Иногда я думаю, что, из-за отсутствия страха, опухоли в голове – это один из самых сложных и тяжких онкологических диагнозов – у детей излечиваются намного чаще и лучше, чем у взрослых. У меня нет этому подтверждений никаких, наука еще, слава Богу, не рассказала нам молекулярные схемы страха, любви и ненависти, что-то еще все-таки – остается тайной.

Но если про страх – это мои домыслы, то в том, что любовь и возможность сохранить привычный ритм жизни – это важная составляющая лечения, я уверен. А значит – важная задача фонда. Это к вопросу о шести тысячах семей, которым помогает фонд. Я попробую объяснить: у нас есть прекрасные сумасшедшие родители, которые, узнав о болезни, не только не меняют график ребенка, наоборот – делают все возможное, чтобы оставить все секции и кружки на своих местах.

У нас есть родители, которые, несмотря на болезнь, мчатся с ребенком на конкурсы и соревнования (как это было в здоровой жизни), и наша задача – сделать все, чтобы они своего энтузиазма и своих сил не растеряли, просто корректировать: ребята, ваш ребенок принимает кое-какие препараты, которые сказываются на длине ежедневного забега, поэтому вы чуть-чуть поберегите его. Но не останавливайтесь!

У нас есть 11-летний парень, выигравший олимпиаду во время лечения, есть девчонка, которая до болезни боксом занималась, танцами и музыкой, сейчас, уже после терапии, вернулась в бокс. А с танцами пока придется подождать: там крутиться, вертеться надо, ей тяжеловато еще.

Есть у нас парнишка, который загремел в больницу почти выпускником и потерял из-за болезни зрение. Но родители сказали: «Никаких соплей», наняли репетитора, и он сдал ЕГЭ, поступил в универ, ходит и учится. Так вот, чтобы у всех этих семей были силы поддерживать своих детей, им самим нужна поддержка, плечо. Мы стараемся этим плечом быть. В любой ситуации. Мы должны объяснить, что происходит, предложить помощь. И никогда не судить. Даже если нам кажется, что родители поступают вопреки нашим рекомендациям и даже здравому смыслу.

– Вы их не останавливаете?

– Мне не надо рассказывать, почему, когда человек попадает в беду, его близкие хотят использовать все мыслимые и немыслимые варианты для того, чтобы справиться с болезнью. Бывает, даже отказываются от классического лечения.

– И вы молчите?

– Я не сужу. Я говорю: «Вы вправе сделать все, но мы вам хотим предложить и рекомендуем сделать сюда два шажочка, потом направо два шажочка. Вот вам рука, пойдемте. Устанете – отдохните. Потом по коридору десять шажочков. Там будет стульчик. Вы сядете, и мы скажем, куда идти дальше». Это тоже очень важная задача – подхватить ошеломленного болезнью человека. Потому что в этом состоянии – я это знаю – он растерян, беспомощен и очень уязвим.

– Вы простили журналистам то, как они десять лет назад воспользовались вашей беспомощностью в момент болезни Насти?

– Нет. Но это и не журналисты, это папарацци. В какой-то момент в стране произошло повальное превращение журналистов в папарацци, безнравственность которых подогревалась изданиями: чем более мерзкий снимок ты принесешь, тем больше мы тебе заплатим.

Вначале эти люди выходили на боевые задания против уже болеющего Александра Гавриловича [Абдулова]. Я своими глазами видел, как один из главных подонков страны в упор снимал день рождения Абдулова, который – и это вполне нормально – хотел побыть с друзьями. Александр Гаврилович, пьяненький, и так, и эдак: «Уйдите, не надо, уйдите». Но нет. Подонок продолжал лезть к нему со своим аппаратом. Вышли покурить, и этот – бросился со своей камерой, тыкая ею в лицо. Вот тогда ему квадрат этого фотоаппарата и оставили на физиономии. Это было по делу.

После этого случая они стали ходить вдвоем: один близко подходит, типа камикадзе, а другой со стороны с расстояния двадцать метров на длинном объективе снимает побои. Я с ними сталкивался. Это люди, которым нравится играть в войнушку и которые не понимают, что за этой их «войнушкой» стоит что-то большее: чья-то честь, боль, просто личная жизнь, которая их не касается. Но для них же не существует людей, не готовых видеть на страницах газет свои фотографии или фотографии своих родных. Вот они и щелкают, щелкают. Лезут, подкупают, внедряются.

Мне не сложно будет в какой-то момент, если я кого-то из них увижу рядом и узнаю, дать в рожу со всей силы. Просто отведу подальше от камер.

Но это не журналисты, повторюсь. С журналистами как раз проблема. Их мало. Поэтому интервью так мало. Вот и лезут отовсюду перепечатанные, сфабрикованные из каких-то ошметков, обрывков разного времени ответы на вопросы, которые никто не задавал. Но все это пользуется популярностью: люди читают, фантазируют, придумывают какие-то совсем фантастические истории. Чушь, конечно.

А настоящих, талантливых журналистов – мало. Таких, знаете, чтобы ты вдруг читал и поражался: вот это полет мысли, вот это мастерство, я бы сам не додумался.

– Люди, столкнувшиеся с онкологической болезнью, трудной и тяжелой, иногда задаются вопросом: «За что?» А иногда этот вопрос переформулируют в «Для чего?». Как было у вас?

– У меня было совсем по-другому. Я не болел. Я был рядом. Это разные вещи. У меня тоже были свои мысли, свои какие-то их трансформации. Но это – совершенно не то, это не сравнимо с переживаниями и мыслями того, кто находится в эпицентре болезни.

– Вы сами говорите, что находящиеся рядом с тем, кто болеет – едва ли не более беспомощны: ты не знаешь, что сделать, и ты боишься. Даже потом, в другой истории, с другим человеком – боишься. Вы научились справляться с этим страхом?

– Я понимаю, о чем вы. Да. Этот страх, наверное, когда-то пройдет. Не совсем точно назвать его страхом за близких, но это страх того, что все, ты попал в капкан, и этот капкан никогда не отцепить, это навсегда к тебе прицепилось и уже не отвяжется. Отсюда все это идет: и что заболевания передаются через поколения, и онкология передастся, и что-то ты такое в жизни сделал не так или твои родители сделали что-то – и вот тебе кара, и платит кто-то, кто тебе дорог.

Из этих порождений страха вырастают потом муки родителей: «Ах, мы провели так по-дурацки свою жизнь, наш ребенок теперь мучается». Так вот, этот страх надо победить в себе. Ничего не прицепляется навсегда. Отцепится. И то, что неизлечимо, и то, что это за какие-то деяния или по наследству – нет, неправда. Это заблуждения.

И я, кстати, считаю одной из важных задач фонда помочь вот этим вот шести тысячам семей победить страх: не хоронить ребенка, не относиться к нему пожизненно как к больному, не хоронить себя, свою семью, не делать из боли семейный склеп. Жить. Научиться закрывать за собой дверь в больницу – это, кстати, очень трудно. Иногда это даже труднее, чем победить болезнь.

Почему?

– Потому что, пока ты болеешь, время бежит вперед. В ту точку, из которой ты ушел в больницу, вернуться невозможно. Ты возвращаешься в социум и справляешься со всем, что ты пережил, под косыми взглядами друзей, знакомых и коллег по работе, которые с самого начала на тебя смотрят с настроением «ах, у вас горе, и мы уже заранее по вам всем скорбим». Это нужно пройти и пережить.

Хотя, если честно, любой нормальный человек с этим в одиночку не сможет справиться. Если мы имеем в виду – справиться до конца. Поэтому во всем мире существуют специальные методики реабилитации, которая начинается уже в тот момент, когда ребенок только-только попадает в больницу. Это все давно придумано, это работает, и это реально необходимо. Реабилитация сейчас – для меня, пожалуй, главная программа фонда.

– За десять лет, что существует в России системная благотворительность, фонды подросли и стали такими мощными, что иногда кажется, что некоммерческий сектор – это если и не параллельный Минздрав, то уж точно – костыль для существующей системы здравоохранения. А вы как себе представляете эти отношения?

– Я бы не назвал нас костылем. Конечно, идея построить – финансово и организационно – систему альтернативной помощи так, чтобы при любой смене власти она оставалась незыблемой, очень заманчива. Но я считаю ее слабореализуемой и неперспективной. Если сравнивать фонды и систему, то в каких-то случаях мы очевидно более мобильны: мы можем подхватить человека в сложной ситуации и сделать для него что-то быстрее, чем большая тяжелая машина, которая тоже сделает это в результате, но, возможно, тогда, когда уже ничего не будет нужно. Из этого я делаю вывод: значит, мы с системой должны работать в сцепке.

– В сцепке?

– Да. Мы должны друг друга страховать и использовать сильные стороны – наши и системы здравоохранения – чтобы помогать людям. По-моему, разумно.

– Насколько необходимость не подвести фонд связывает вас в ваших высказываниях и поступках?

– У меня есть иллюзия того, что я свободный человек. Но это моя иллюзия. Я понимаю, что так или иначе какие-то вещи мне правильнее просто не комментировать. Просто промолчать и сказать: «Я политику не комментирую». Думать я могу при этом все что угодно. Но я всегда держу в голове, что я отвечаю как за двадцать человек, которые работают в фонде, так и за тысячи семей, которые находятся под опекой. И если вдруг что-то случится, – а найти, как мы видим по последним нашим судебным разбирательствам, можно что угодно у кого угодно, – то кто будет вместо меня? Поэтому да, я стараюсь иногда держаться в стороне.

– Это позволяет вам потом пользоваться своей репутацией, своей узнаваемостью?

– Такого, чтобы я ногой открывал двери в какие-то кабинеты и, со своим лицом наперевес, выкручивал людям, которые сидят в креслах в этих кабинетах, руки, для того, чтобы фонд расцветал и шел дальше – нет, такого нет, я никому ничего не выкручиваю. Но в каких-то местах я принципиально стою на своей позиции. И в каких-то моментах я встаю и выступаю, потому что молчать нельзя и мне надо становиться тем, кто произнесет что-то вслух, прямо. Так было в истории с реанимацией.

– Когда вы встали на Прямой линии с Путиным, чтобы задать вопрос про реанимацию, мне стало за вас страшно, если честно.

– Так получилось, что мне доверили этот вопрос задавать. Это не было впрямую моим криком или волей нашего фонда. Это был общий крик, который мы обсудили. И меня от лица всех тех, кто боролся за возможность открыть двери в реанимации, делегировали на встречу с президентом, где я должен был задать вопрос. Было тяжело.

– Почему?

– Еще раз говорю, этот вопрос был сформулирован несколькими фондами, мне поручили его задать. Я волновался, потому что я не во всех вопросах одинаково хорошо подкован. По-моему, это нормально: если я буду вообще разбираться во всех медицинских прибамбасах, я сойду с ума. Но я достаточное количество времени провел в больнице, больницах, чтобы понимать суть вопроса, чтобы встать на защиту права родных быть рядом с тем, кто находится в реанимации. Не только в Москве или Питере. Везде, по всей стране. Я достаточно понимаю про то, что значит тепло родного человека, когда ты в беде. И лишать людей, и без того страдающих, еще и этой поддержки нельзя. Тем более на дурацком основании типа, знаете, у вас грязные ногти, мы не можем вас пустить.

– Как часто вас специально просят промолчать, давая понять, что за вами – фонд и ответственность?

– В этом смысле я неудобный товарищ. Я думаю, что так действовать ни у кого не получится. Пока ни одного случая, когда мне бы что-то приказывали – молчать или говорить – угрожая последствиями для фонда, не было. Я слышал, как это было у других, у меня – не было.

– Чем вы объясняете свое молчание по поводу дела Серебренникова? Если это не страх за фонд, может быть, – какие-то внутренние театральные обязательства.

– А чего вы от меня ждете?

– Да я в целом от сообщества жду какого-то общего заявления в духе: «Какого черта! Что вы делаете с нашим товарищем?»

– Я в первый же день после ареста стал поручителем Кирилла Семеновича, подписав документ с просьбой о том, чтобы это все-таки был домашний арест, а не какой-то другой. Я прекрасно понимаю, что ситуация, в которой оказался Кирилл Семенович, может коснуться любого из нас. Могут взять за что угодно.

Я вижу, как Женя Миронов, Чулпан Хаматова и другие ребята беспокоятся, приходят на заседания в надежде на то, что их физиономии что-то решат. Это, конечно, поддержка Кириллу Семеновичу и команде, которая оказалась в этой ситуации, но я считаю, что это никак не решение вопроса.

– А что тогда – решение?

– Не знаю. Как не знаю и не понимаю, почему тот, по сути, досадный пустяк, халатность, допущенная в «Седьмой студии», раздувается и раскручивается так, до таких масштабов, что я даже не знаю, чем все это может закончиться. Я очень надеюсь, что это закончится нормально. И эта история станет просто большим жизненным опытом для всех, не более.

Я очень сочувствую Кириллу Семеновичу и хорошо понимаю ситуацию – в гораздо более мелком масштабе я обжегся на истории, связанной с финансовым ведением театрального проекта, во время «Поколения Маугли», я знаю, о чем говорю. Я вижу, как тяжело театру прекрасному, «Гоголь-центру», без режиссера. Хотя ребята держатся и вот эта энергетика, она в театре ощущается: в этом театре одинаково круто и одинаково хочется существовать и на сцене, и в зрительном зале, так там намолено, накатано потоками любви. Всему этому, конечно, Кирилла Семеновича не хватает. Но я не знаю, что я еще могу, кроме вот этих вот слов поддержки?

Я не верю в то, что мое физическое присутствие в зале суда заставит судью принять какое-то другое решение и мы вдруг услышим: «Всё, отпускаем, отпускаем прямо сейчас». Не будет такого. Через это мы тоже проходили, когда [в 2011 году] Чулпан судилась на рубль [с фондом «Федерация»], это был принципиальный рубль, репутационный. Мы все тогда приехали в суд: и я, и Кирилл, кстати, Семенович, и Женя Миронов, много известных людей. Но это ничего не изменило, суд был проигран. Не работает это так, не работает.

– А как тогда работает?

– Возможно, работает, если ты приходишь один на один. И, если человек нормальный, вы с ним договариваетесь, а потом он исполняет свое обещание, а ты – исполняешь свое обещание.

– Вы пробовали куда-то ходить, чтобы договориться?

– Кто-то пробовал, кто-то нет. Кто-то приходит в суд что-то демонстрировать, кто-то нет.

Я не демонстрирую свое отношение. Это не значит, что мне все равно. Мне – не все равно. Но я не знаю, чем помочь, кроме того, чтобы быть поручителем. Не знаю. Уже больше года все это длится…

– Боитесь ли вы, что, если поступите одним образом – вас осудят одни, другим – другие?

– Нет. Знаете, обычно люди боятся совсем не того, что действительно страшно. Я не боюсь каких-то мнений, обсуждений. Я независим совершенно от социальных сетей, мне это не страшно и неинтересно. Я только один раз за последнее время поинтересовался, что пишут в социальных сетях.

– По поводу чего?

– По поводу «Собибора». У нас с товарищами спор разгорелся, по поводу того, что будет молодежь черпать из просмотра этого фильма, и поймут ли они вот эти вот наши мучения. И, когда меня взбесили утверждения о том, что фильм неинтересен молодым и это совсем мимо, я попросил, чтобы мне сделали подборку, все прочел и убедился, что был прав.

– В чем правы?

– В том, что зрители не дураки: молодые или немолодые, те, которые с попкорном приходят на триллеры и комедии, – они не дураки. Вот в чем дело. Они могут смотреть все что угодно, мы можем травить их любой вкусовщиной, но они чувствующие, они умеют отличить настоящее от ненастоящего. И они не дураки. Это очень важно.

Хотя, честно, я не собирался из этой картины делать какой-то там ликбез, не собирался демонстрировать никакой новый взгляд. Я просто хотел чуть взбудоражить эмоциональную составляющую зрителя, которая должна, конечно, быть подкреплена какими-то знаниями: кто захочет – пойдет и выяснит, кто не захочет – останется с эмоциональным ощущением. Кому страшно с этим ощущением жить, тут же его загасит и что-нибудь придумает себе другое.

– Насколько для вас лично, еврея по национальности, была важна именно национальная составляющая фильма как личная история?

– Знаете, мой друг Саша Цыпкин, с которым мы много работаем, как-то талантливо и просто сформулировал про евреев: есть неправильные – те, у которых еврей папа, и есть правильные – у которых еврейка мама. Первые в еврейском обществе евреями не считаются, а у нас в стране – как раз оказываются евреями. Вторые – у нас не евреи, а там – наоборот. Я отношусь к первым: я вроде и русский, а по папе – еврей. У меня не было национального воспитания в детстве, в том смысле, что я принадлежу к еврейской нации.

У нас семья интернациональная: мама русская, смесь Мордовии и чего-то еще, папа – еврей, есть еще польские корни плюс татары, прошедшие через всю семейную историю неоднократно туда-сюда. И я понимаю, что я имею к этой нации ровно такое отношение, чтобы иметь право говорить о ней, шутить, показывать любые, кроме религиозных, стороны. Но к «Собибору», если вы об этом, это никак не относится.

– То есть тема Холокоста для вас – не имеет важного личного значения?

– Мы про боль говорим? Для меня нет большой разницы, когда я или мне рассказывают про геноцид армян или про Холокост, про то, как турки гнали армянский народ, или про то, как нацисты выжигали евреев. У боли, страха, обиды непрожитой жизни нет национального признака.

– Но в связи с выдвижением «Собибора» на «Оскар» раздается предостаточно голосов, уверяющих, что это все не из-за художественных достоинств картины, а благодаря поднятой теме.

– Честно, я не знаю, почему выдвинули. Вполне возможно, что и по национальному признаку тоже. Я это никак не комментирую. Да и мне-то – какая разница? Я понимаю, что в моей жизни второго такого случая – попасть в оскаровский список – может и не произойти, значит, надо пользоваться шансом и отжимать все на полную катушку. Тем более что про «Оскар» в нашем цехе шутят все: оскаровский план, оскаровская шутка, оскаровский сценарий и так далее.

Короче, мне просто чертовски приятно, что так получилось. Хотя во время съемок и монтажа, и дальнейшей фантазии уже на монтажном столе, связанной с музыкой и звуками, с сюжетом – у меня не было ни одной мысли в направлении «Оскара».

– О чем думали?

– Я для себя ценность того или иного фильма определяю просто: может ли он помочь, например, дяде Васе и тете Ире изменить вектор своего восприятия мира? Не намного, на чуть-чуть совсем. Получится ли у них, выйдя вечером из кинотеатра, подумать про себя: «А вот завтра я поступлю не так, как герой, я вот этой ошибки не повторю». Я как-то наивно верю в то, что кино должно менять. Ну, может, не жизнь, но вектор восприятия жизни. Что касается фестивалей, то там какие-то другие задачи, для меня трудно формулируемые. Но этим вопросом я никогда всерьез и не задавался.

– В юности вы собирались строить самолеты, а не снимать фильмы и сниматься в них.

– Если быть точным, я должен был делать мозги для самолетов, которые бы летали.

– Сколько раз в жизни вы пожалели о том, что так не вышло?

– Ой, что вы. Никогда. Слава Богу, что всего этого у меня не получилось. Хотя это – одно из первых моих самостоятельных решений в жизни: я сказал, что не хочу больше учиться в школе. Ушел после восьмого класса и поступил в техникум авиационного приборостроения и автоматики, но его тоже бросил. Понял вдруг, что ни черта в этом не понимаю. Можете себе представить, какие самолеты бы я понастроил?

– Летать боитесь?

– По-разному. Это, скажем так, накопительная система, которую я не могу контролировать: зависит от усталости, от количества полетов, от разных каких-то факторов. Но на самом деле это все неважно. Просто часто мы боимся совсем не того, что оказывается действительно страшным.

Оставить комментарий

    • bowtiesmilelaughingblushsmileyrelaxedsmirk
      heart_eyeskissing_heartkissing_closed_eyesflushedrelievedsatisfiedgrin
      winkstuck_out_tongue_winking_eyestuck_out_tongue_closed_eyesgrinningkissingstuck_out_tonguesleeping
      worriedfrowninganguishedopen_mouthgrimacingconfusedhushed
      expressionlessunamusedsweat_smilesweatdisappointed_relievedwearypensive
      disappointedconfoundedfearfulcold_sweatperseverecrysob
      joyastonishedscreamtired_faceangryragetriumph
      sleepyyummasksunglassesdizzy_faceimpsmiling_imp
      neutral_faceno_mouthinnocent
Кликните на изображение чтобы обновить код, если он неразборчив
На Красной площади будут объявлены имена лучших русскоязычных юных чтецов мира 12:00 Четверг 0 1 741 На Красной площади будут объявлены имена лучших русскоязычных юных чтецов мира 2 июня в 10.30 на главной сцене фестиваля «Красная площадь» пройдет суперфинал Международного конкурса юных чтецов «Живая классика». 11 лучших юных чтецов из разных регионов России и стран мира,
15 мая в «Артеке» «Живая классика» выбрала лучших юных чтецов и читателей России 11:16 Среда 0 1 597 15 мая в «Артеке» «Живая классика» выбрала лучших юных чтецов и читателей России 15 мая на главной сцене международного детского центра «Артек» традиционно прошел Всероссийский финал конкурса юных чтецов «Живая классика». Несколько тысяч школьников, заполнивших трибуны, стали
Участники «Живой классики» из республики Адыгея покоряют «Артек» 12:58 Вторник 0 1 549 Участники «Живой классики» из республики Адыгея покоряют «Артек» В международном детском центре «Артек» завершились отборочные этапы Всероссийского финала конкурса юных чтецов «Живая классика». 255 участников из 85 регионов России в течение пяти дней выступали на
Читают все! Классные этапы «Живой классики» объединили читающих и нечитающих детей 12:58 Среда 0 85 Читают все! Классные этапы «Живой классики» объединили читающих и нечитающих детей В республике Адыгея начались первые очные этапы международного конкурса юных чтецов «Живая классика». В этом году соревнования начинаются с нового – классного этапа, в котором принимают участие все
Режиссер театра "Практика" Эдуард Бояков стал новым худруком МХАТ вместо Татьяны Дорониной, а Прилепин - замом по литературной части 21:51 Суббота 0 383 Режиссер театра "Практика" Эдуард Бояков стал новым худруком МХАТ вместо Татьяны Дорониной, а Прилепин - замом по литературной части Заместителем худрука по творческой работе назначен заслуженный артист РФ Сергей Пускепалис. Татьяна Доронина, руководившая театром с 1987 года, займет специально введенную для нее должность

х